Мечты...

Я ехала в парижском метро - утром на работу.

Открылись двери вагона, ввалилась масса золотооправных функционеров.

Передо мной на сиденье грязно-голубого цвета села тридцатилетняя мадмуазель-функционер в светло-голубом возбуждающе-коротко-юбочном костюме, - и в золотооправных очках на правильном носу.

Она встала рано, чтобы начистить маникюр, просушить голову усовершенствованным феном, замазать угри душисто-кристиан-диоровским кремом, выпить раствор трав для похудения, закусив малокалорийным круассаном. Взять папку плэннинга и поехать выполнять свою функцию в отлаженном механизме развитого общества.

Она смотрела сквозь меня, мечтая превратиться из работяжки-падчерицы-вся-в-золе в принцессу-вице-президента актуальной компании. Мечты дерзкие, но исполнимые для организованно-целеустремленной немного перезрелой мадмуазели, в романтично-голубом коротко-подстриженном костюме, с проницательным взглядом сквозь замороженно-алмазный свет стекол нино-риччевских очков, рассчитанным проникнуть в сердцевину потайных мыслей немного перезрелого, но еще не обремененного домашним женским вниманием, президента актуальной компании.

Она смотрела сквозь меня, крепко держа цепкими руками лежащую на спортивно-накаченных, загорелых в бронзажной камере, эпиллированно-гладких коленях папку очередного пленнинга, мечтая о белом платье без фаты...

Открылись двери вагона, ввалилась масса золотооправных функционеров, и один из них, уже домашне-ухоженный, сел рядом с мадмуазелью.

Он бросил мимолетный взгляд на кругло-загорело-выглаженные колени своей соседки, открыл папку, в которой хранилась бесценная литература развитого общества и углубился в чтение потрясающих своими музыкальными вариациями Сфер счетов-расчетов. Он не мечтал о белом платье без фаты своей соседки, так как был уже обречен на тихо-мирно-комфортное существование в купленном в кредит на двадцать лет припарижском доме со всеми удобствами - и с даже проживающей неподалеку только что созревшей голубоглазой мадмуазелью, мечтающей о доме своего домашне-ухоженного, двухдетного функционера - и о белом платье без фаты...

Открылись двери вагона, ввалилась масса золотооправных функционеров.

Одна из них - пожилая, но еще энергичная дама, в очках с затемненно-затуманенными стеклами, скрывающими следы, оставленными многочисленными комфортно-правильными, бронзово-эпиллированными мечтами, - села рядом со мной, напротив перезрелой мадмуазели и домашне-ухоженного месье.

Дама открыла журнал и углубилась в чтение ошеломляющей своей актуальностью литературы о найденных совместными усилиями всех западных функционеров косметической промышленности ста способах похудения.

Пожилая дама не мечтала о белом платье без фаты, так же, как и о вице-президентском кресле или о комфортабельном доме, выплаченном в рассрочку. Так как белое платье пылилось в ее шкафу вот уже тридцать лет, вице-президентский портфель был отдан одной организованно-целеустремленной перезрелой мадмуазели - в день ухода Дамы на заслуженный отдых, а дом со всеми удобствами давно выплачен по двадцатилетнему кредиту. Дети приезжают раз в год, чтобы поесть ноэльского шоколаду и вспомнить, что все-таки Христос родился. Мужья, честно выплатив один за другим кредиты, удалились, в поисках бронзово-крепких, еле созревших партнерш, - мечтающих о многом...

Дама читала журнал, посвященный важной проблеме похудения и омоложения, - и мечтала о дорогостоящей поездке в далекую и экзотическую Индонезию, где она, с группой таких же бывших функционеров, так же, как и она, считающих, что деньги это не самое главное, сможет встретить экстраординарный восход Солнца, там, высоко в горах, у всемирно-известного и холодно-сурово-вечного кратера старого, но некогда пульсирующего, вулкана... И кажется, что еще видела пожилая дама, сквозь туман дымчатых стекол золотооправных очков...да-да, она видела его, своего суженого, не созревшего в отлаженно-развитом западном механизме индонезийца, молодого, загорелого под натуральным солнцем Востока, с глазами цвета нежаренных на парижских улицах каштанов, с руками, пахнущими восточно-приготовленным рисом и - рыбой лагуны, у которой стоит его дом с мистической крышей-лодкой, напоминающей рога вола... Пожилая дама читала о стах способах безболезненного и безжертвенного похудения, в надежде на счастье, которое ей подарит молодой бронзово-натуральный индонезиец...

Пожилая дама смотрела сквозь своих еще энергичных коллег и мечтала о далекой лазурной лагуне - и еще не знала, что юноша-индонезиец любит юную пышнотелую индонезийскую метиску, работающую на соседских рисовых полях и мечтающей о белом платье с фатой...

Открылись двери вагона, вывалилась масса золотооправных функционеров, и вместе с ними - мои соседи, но не коллеги. И побежали выполнять свои респектабельные функции в механизме правильно-целеустремленных отношений, затаив каждый в себе мечты преуспевания. В вагоне остались - маленькая черноволосая девочка, ее молодая мама без золотооправных очков на длинном иконописном носу и... я.

Девочка читала книжку с весело-красочными картинками - сказку о работяжке-падчерице-вся-в-золе... Добрая девочка с милой улыбкой мечтала стать принцессой в белом платье с фатой...

Ее смуглая мама не читала журнал о ста способах похудения и не держала на своих закрытых коленях папку просчитанных планов. Она смотрела на дочку и мечтала вырастить из нее человека.

А я... не зная своего места в структуре сбалансированных отношений, ни о чем не мечтала, и лишь думала о тех, кто мечтает - на другом конце маленького глобуса - найти Истину на дне гранёного стакана.

Париж

Мой Достоевский

Раздавленное сердце лежало на дороге и - плакало от безысходности. И дорожная пыль греха великого отчаяния серым туманом упоительного забвения покрывала его бред грез из прошлой жизни нереального. Мозаика безсвязных воспоминаний строила в нем разбитую гильотиной бытия розу ветров. Милое, еще юное сердце дышало свежестью алого восхода. Но - надрывные звуки скрипки надрубили золотые нити, связывающие его с центром вселенной и- низвергли в пучину беспросветности. Распятое мукой зла мира, сердце горело страстью отмщения и правом на справедливость. Оскорбленное, погруженное в сумерки тупиков, оно поднялось нашептом змия и - все дозволенностью мировой гордости пронзило другое сердце, - - покрытое язвами старческого эгоизма человечества. И лишив его дыхания, упало само в глубокое и беспредельное страдание раскаяния. Униженное, расплющенное пыткой самораспятия, на протяжении сотен-сотен лет, оно - вдруг - в одночасье - нашло великое и последнее наслаждение в самом своем унижении - и - бросилось в страсть беспутств и скандалов!!! И бежало оно от чистоты и покоя в смрад тихой катастрофы нелюбви. - И ползло оно в мрачной жажде земных пресыщений в камин за горящей ценностью земных наслаждений. - И толкалось в хаосе бредовых идей человекобожества. - И рвало струны души надрывом погибающего таланта. И - надтреснувшее, забывшее себя в пьяном угаре сердце - вдруг узнало свой последний приговор, дающий ему право нескольких дней нереального бытия. И всё-то стало холодно ему: Краски мира, Добро и Зло, Оставшиеся в потусторонности жизни, И слышало лишь последние всплески бесконечных И однообразно-монотонных набегающих на берег беспредельности Волн жизни, видело сквозь тонкие жилки листвы павловских деревьев Вечное солнце - И вся эта яркость мира давила его безнадежностью жить. Разбитое сердце лежало на дороге и - плакало от безысходности. И грязный снег греха великого отчаяния серебристым инеем жестокой забытости покрывал бред грез из прошлой жизни нереального. Мозаика бессвязных воспоминаний строила в нем разбитую гильотиной бытия розу ветров. Холодные зимние сумерки. Хлопья снега в свете уличных фонарей. Заснеженная мостовая. Уставшее цоканье копыт серой лошадки, сонно везущей черную коляску. Торопливые шажки - стук девичьих каблучков... Тишина... Сердце - раздавленное, милое, распятое мукой зла мира, оскорбленное, униженное, расплющенное пыткой самораспятия, надтреснувшее, забывшее себя в пьяном угаре сердце, покрытое холодным инеем забвения - вздрогнуло... бешено забилось... затрепетало... сжалось - от страха, волнения, предчувствия. Большие серые пылающие страстью девичьи глаза... Тонкий невинный очерк посиневших от холода, дрожащих губ... Чахоточный румянец на бледных щеках... Хрупкие озябшие пальцы... И раскрылись нежные пылкие ладони, принимая его в лоно жертвенной и вечной любви. Прозрачные губы дышали на него теплым, розовым дыханием Веры, испаряя затверделую оболочку заброшенности. И - ощущение счастья, ему еще неизвестное, прошло сквозь него даже до боли.
Париж